Лев толстой о любви стихи: Толстой Алексей Константинович — Стихи о любви: читать красивые стихотворения поэтов классиков на РуСтих

Какую поэзию любил Лев Толстой

Какую поэзию любил Лев Толстой

Всем известна фраза Толстого про поэзию как танцы за плугом, но все же процитирую этот отрывок из письма С. В. Гаврилову чтобы уточнить ее: «Я вообще считаю, что слово, служащее выражением мысли, истины, проявления духа, есть такое важное дело, что примешивать к нему соображения о размере, ритме и рифме и жертвовать для них ясностью и простотой, есть кощунство и такой же неразумный поступок, каким был бы поступок пахаря, который, идя за плугом, выделывал бы танцевальные па, нарушая этим прямоту и правильность борозды. Стихотворство есть, на мой взгляд, даже когда оно хорошее, очень глупое суеверие». Это письмо написано в 1908 году – за два года до смерти писателя, и сравнение принадлежит «позднему Толстому», уже не совсем тому, кто написал «Казаков», «Войну и мир» и «Анну Каренину». В начале восьмидесятых годов у писателя случился его знаменитый «духовный перелом» и вместе с ним – переоценка отношения к искусству, религии, науке, семье.

Однако до этого времени Толстой поэзию читал часто и довольно внимательно. Да и после «перелома», уже в глубокой старости, он перечитывал Пушкина, которого любил всю жизнь, с того дня, когда в детстве прочел отцу с большим, как он выразился, «пафосом» «К морю» и «Наполеона». Пожилой Толстой часто вслух читал гостям Тютчевское «Тени сизые смесились», и на строчках: «Час тоски невыразимой!.. Всё во мне, и я во всем!..» не выдерживал и начинал рыдать. Тютчева он любил всю жизнь, равно как и Фета, с которым их связывала многолетняя дружба и переписка. В письмах оба не стесняясь давали друг другу творческие советы и честно высказывали замечания. Так, например, Фету совершенно не понравилась «Поликушка», а от «Казаков» он пришел в восторг и посвятил этой повести стихотворение в прозе. Одно время Фет почти в каждом письме посылал Толстому стихи, и получал их скрупулезный разбор. О знаменитом четверостишии: «Та трава, что вдали на могиле твоей…» Т. писал другу так: «Оно прекрасно! (…) В подробностях же вот что.
Прочтя его, я сказал жене: «стихотворение Фета прелестное, но одно слово нехорошо». Она кормила и суетилась, но за чаем, успокоившись, взяла читать и тотчас же указала на то слово, которое я считал нехорошим: «как боги». (27 янв. 1876 г.) В ответном письме Фет пишет: «Что касается: как боги, то я, писавши, сам на него наткнулся, – но тем не менее оставил. Знаю, почему оно Вам претит – напоминает неуместную мифологию. Но Вы знаете, что мысль всякую, а тем более в искусстве, трудно заменить. А чем Вы выразите то, что я хотел сказать словами: как боги? Словами: так властно. (…) Как в раю. Односторонне и бледно. Я подумал: ведь Тютчев сказал же: «По высям творенья как бог я шагал», и я позволил себе: как боги. – И ужасно затрудняюсь заменить эти слова». Тому же Фету Толстой писал и о других поэтах – всегда прямо и честно: «Баратынский настоящий, хотя мало красоты, изящества, но есть прекрасные вещи. Один стих: «Любить и лелеять недуг бытия» стоит дороже всех драм Толстого». Гомера Толстой читал в оригинале, уподобляя переводы дистиллированной теплой воде, а оригинал – воде из ключа «с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее», любил Лермонтова, Кольцова, в молодости любил Гете, которого в старости стал отрицать.
Наибольшее влияние на Толстого оказала поэзия Евангелий. «Руссо и Евангелие – два самые сильные и благотворные влияния на мою жизнь».
Сам Толстой любил выдумывать поэтические экспромты на случай, часто поучительного свойства. Например, поддразнивая дочерей, которые одно время днем наряжались в народные костюмы и работали в поле, а вечером одевались на бал к Капнисту в новые красные по моде платья, он написал в семейный «Яснополянский почтовый ящик»:

«Поутру была как баба, а к обеду цвета краба.
Отчего метаморфоза, что из бабы стала роза?
Дело, кажется, нечисто. Есть участие Капниста».

Или знаменитое двустишье по поводу особого ритуала выпечки именинного Анковского пирога, особенно любимого женой:

«Что сильней, чем смерть и рок?
Сладкий Анковский пирог».

Во время службы на Кавказе Толстой в соавторстве с другими офицерами сочинил песню про сражение на р. Черной 4 августа 1855 г, которая стала очень популярной. Она действительно забавная, но довольно длинная, поэтому не буду приводить ее здесь полностью, а начинается она так:

«Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Горы отбирать…»

Толстой не был бы Толстым, если бы не философствовал о поэзии. В дневнике, в 70-м году, в расцвете творческих сил, уже окончив «Войну и мир», он рассуждает о поэзии вообще – поэзии, которой немало в образах, сценах, описаниях и даже бытовых мелочах его книг: «Поэзия есть огонь, загорающийся в душе человека. Огонь этот жжет, греет и освещает. Есть люди, которые чувствуют жар, другие теплоту, третьи видят только свет, четвертые и света не видят. Большинство же – толпа – судьи поэтов, не чувствуют жара и теплоты, а видят только свет. И они все думают, что дело поэзии только освещать. Люди, которые так думают, сами делаются писателями и ходят с фонарем, освещая жизнь. (Им, естественно, кажется, что свет нужнее там, где темно и беспорядочно.) Другие понимают, что дело в тепле, и они согревают искусственно то, что удобно согревается (то и другое делают часто и настоящие поэты там, где огонь не горит в них). Но настоящий поэт сам невольно и с состраданием горит и жжет других. И в этом все дело».

 

Примечание:
Дарья Еремеева – писатель, ст.

н. сотр. Государственного музея Л.Н.Толстого, автор множества публикаций прозы в толстых журналах и статей в научных сборниках, автор книги «Граф Лев Толстой. Как шутил, кого любил, чем восхищался и что осуждал яснополянский гений» (БОСЛЕН, 2017).

«Детство» Лев Толстой, Глава XVI. СТИХИ

Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного дома, за большим столом, и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею, стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей. — А сюда вы не положите еще тени? — сказал Володя учителю, приподнимаясь на цыпочки и указывая на шею турка. — Нет, не нужно, — сказал учитель, укладывая карандаши и рейсфедер в задвижной ящичек, — теперь прекрасно, и вы больше не прикасайтесь.

Ну, а вы, Николенька, — прибавил он, вставая и продолжая искоса смотреть на турка, — откройте наконец нам ваш секрет: что вы поднесете бабушке? Право, лучше было бы тоже головку. Прощайте, господа, — сказал он, взял шляпу, билетик и вышел. В эту минуту я тоже думал, что лучше бы было головку, чем то, над чем я трудился. Когда нам объявили, что скоро будут именины бабушки и что нам должно приготовить к этому дню подарки, мне пришло в голову написать ей стихи на этот случай, и я тотчас же прибрал два стиха с рифмами, надеясь так же скоро прибрать остальные. Я решительно не помню, каким образом вошла мне в голову такая странная для ребенка мысль, но помню, что она мне очень нравилась и что на все вопросы об этом предмете я отвечал, что непременно поднесу бабушке подарок, но никому не скажу, в чем он будет состоять. Против моего ожидания оказалось, что, кроме двух стихов, придуманных мною сгоряча, я, несмотря на все усилия, ничего дальше не мог сочинить.
Я стал читать стихи, которые были в наших книгах; но ни Дмитриев, ни Державин не помогли мне — напротив, они еще более убедили меня в моей неспособности. Зная, что Карл Иваныч любил списывать стишки, я стал потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких стихотворений нашел одно русское, принадлежащее, должно быть, собственно его перу.

Г-же Л. …Петровской. 1828, 3 июни. Помните близко, Помните далеко, Помните моего Еще отныне и до всегда, Помните еще до моего гроба, Как верен я любить имею. Карл Мауер

Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному чувству, которым оно проникнуто; я тотчас же выучил его наизусть и решился взять за образец. Дело пошло гораздо легче. В день именин поздравление из двенадцати стихов было готово, и, сидя за столом в классной, я переписывал его на веленевую бумагу. Уже два листа бумаги были испорчены.

.. не потому, чтобы я думал что-нибудь переменить в них: стихи мне казались превосходными; но с третьей линейки концы их начали загибаться кверху все больше и больше, так что даже издалека видно было, что это написано криво и никуда не годится. Третий лист был так же крив, как и прежние; но я решился не переписывать больше. В стихотворении своем я поздравлял бабушку, желал ей много лет здравствовать и заключал так:

Стараться будем утешать И любим, как родную мать.

Кажется, было бы очень недурно, но последний стих как-то странно оскорблял мой слух. — И лю-бим, как родну-ю мать, — твердил я себе под нос. — Какую бы рифму вместо мать? играть? кровать?.. Э, сойдет! все лучше карл-иванычевых! И я написал последний стих. Потом в спальне я прочел вслух все свое сочинение, с чувством и жестами. Были стихи совершенно без размера, но я не останавливался на них; последний же еще сильнее и неприятнее поразил меня. Я сел на кровать и задумался… «Зачем я написал: как родную мать? ее ведь здесь нет, так не нужно было и поминать ее; правда, я бабушку люблю, уважаю, но все она не то… зачем я написал это, зачем я солгал? Положим, это стихи, да все-таки не нужно было». В это самое время вошел портной и принес новые полуфрачки. — Ну, так и быть! — сказал я в сильном нетерпении, с досадой сунул стихи под подушку и побежал примеривать московское платье. Московское платье оказалось превосходно: коричневые полуфрачки с бронзовыми пуговками были сшиты в обтяжку — не так, как в деревне нам шивали, на рост, — черные брючки, тоже узенькие, чудо как хорошо обозначали мускулы и лежали на сапогах. «Наконец-то и у меня панталоны со штрипками, настоящие!» — мечтал я, вне себя от радости, осматривая со всех сторон свои ноги. Хотя мне было очень узко и неловко в новом платье, я скрыл это от всех, сказал, что, напротив, мне очень покойно и что ежели есть недостаток в этом платье, так только тот, что оно немножко просторно. После этого я очень долго, стоя перед зеркалом, причесывал свою обильно напомаженную голову; но, сколько ни старался, я никак не мог пригладить вихры на макушке: как только я, желая испытать их послушание, переставал прижимать их щеткой, они поднимались и торчали в разные стороны, придавая моему лицу самое смешное выражение. Карл Иваныч одевался в другой комнате, и через классную пронесли к нему синий фрак и еще какие-то белые принадлежности. У двери, которая вела вниз, послышался голос одной из горничных бабушки; я вышел, чтобы узнать, что ей нужно. Она держала на руке туго накрахмаленную манишку и сказала мне, что она принесла ее для Карла Иваныча и что ночь не спала для того, чтобы успеть вымыть ее ко времени. Я взялся передать манишку и спросил, встала ли бабушка. — Как же-с! уж кофе откушали, и протопоп пришел. Каким вы молодчиком! — прибавила она с улыбкой, оглядывая мое новое платье. Замечание это заставило меня покраснеть; я перевернулся на одной ножке, щелкнул пальцами и припрыгнул, желая ей этим дать почувствовать, что она еще не знает хорошенько, какой я действительно молодчик. Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое стояло на столе, держался обеими руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него то же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой, в то время как мы стали спускаться по лестнице. У Карла Иваныча в руках была коробочка своего изделия, у Володи — рисунок, у меня — стихи; у каждого на языке было приветствие, с которым он поднесет свой подарок. В ту минуту, как Карл Иваныч отворил дверь залы, священник надевал ризу и раздались первые звуки молебна. Бабушка была уже в зале: сгорбившись и опершись на спинку стула, она стояла у стенки и набожно молилась; подле нее стоял папа. Он обернулся к нам и улыбнулся, заметив, как мы, заторопившись, прятали за спины приготовленные подарки и, стараясь быть незамеченными, остановились у самой двери. Весь эффект неожиданности, на который мы рассчитывали, был потерян. Когда стали подходить к креслу, я вдруг почувствовал, что нахожусь под тяжелым влиянием непреодолимой одуревающей застенчивости, и, чувствуя, что у меня никогда недостанет духу поднести свой подарок, я спрятался за спину Карла Иваныча, который, в самых отборных выражениях поздравив бабушку, переложил коробочку из правой руки в левую, вручил ее имениннице и отошел несколько шагов, чтобы дать место Володе. Бабушка, казалось, была в восхищении от коробочки, оклеенной золотыми каемками, и самой ласковой улыбкой выразила свою благодарность. Заметно, однако, было, что она не знала, куда поставить эту коробочку, и, должно быть, поэтому предложила папа посмотреть, как удивительно искусно она сделана. Удовлетворив своему любопытству, папа передал ее протопопу, которому вещица эта, казалось, чрезвычайно понравилась: он покачивал головой и с любопытством посматривал то на коробочку, то на мастера, который мог сделать такую прекрасную штуку. Володя поднес своего турка и тоже заслужил самые лестные похвалы со всех сторон. Настал и мой черед: бабушка с одобрительной улыбкой обратилась ко мне. Те, которые испытали застенчивость, знают, что чувство это увеличивается в прямом отношении времени, а решительность уменьшается в обратном отношении, то есть: чем больше продолжается это состояние, тем делается оно непреодолимее и тем менее остается решительности. Последняя смелость и решительность оставили меня в то время, когда Карл Иваныч и Володя подносили свои подарки, и застенчивость моя дошла до последних пределов: я чувствовал, как кровь от сердца беспрестанно приливала мне в голову, как одна краска на лице сменялась другою и как на лбу и на носу выступали крупные капли пота. Уши горели, по всему телу я чувствовал дрожь и испарину, переминался с ноги на ногу и не трогался с места. — Ну, покажи же, Николенька, что у тебя — коробочка или рисованье? — сказал мне папа. Делать было нечего: дрожащей рукой подал я измятый роковой сверток; но голос совершенно отказался служить мне, и я молча остановился перед бабушкой. Я не мог прийти в себя от мысли, что вместо ожидаемого рисунка при всех прочтут мои никуда не годные стихи и слова: как родную мать, которые ясно докажут, что я никогда не любил и забыл ее. Как передать мои страдания в то время, когда бабушка начала читать вслух мое стихотворение и когда, не разбирая, она останавливалась на середине стиха, чтобы с улыбкой, которая тогда мне казалась насмешливою, взглянуть на папа, когда она произносила не так, как мне хотелось, и когда по слабости зрения, не дочтя до конца, она передала бумагу папа и попросила его прочесть ей все сначала? Мне казалось, что она это сделала потому, что ей надоело читать такие дурные и криво написанные стихи, и для того, чтобы папа мог сам прочесть последний стих, столь явно доказывающий мою бесчувственность. Я ожидал того, что он щелкнет меня по носу этими стихами и скажет: «Дрянной мальчишка, не забывай мать… вот тебе за это! «, но ничего такого не случилось; напротив, когда все было прочтено, бабушка сказала: «Charmant»*) и поцеловала меня в лоб. Коробочка, рисунок и стихи были положены рядом с двумя батистовыми платками и табакеркой с портретом maman на выдвижной столик вольтеровского кресла, в котором всегда сиживала бабушка. —————— *) Прелестно! (фр. ).

— Княгиня Варвара Ильинична, — доложил один из двух огромных лакеев, ездивших за каретой бабушки. Бабушка, задумавшись, смотрела на портрет, вделанный в черепаховую табакерку, и ничего не отвечала. — Прикажете просить, ваше сиятельство? — повторил лакей.


Борис Пастернак | Фонд поэзии

Нобелевский лауреат Борис Пастернак был высоко оценен в своей родной России как один из величайших послереволюционных поэтов страны. Однако всемирной известности он не получил, пока его единственный роман « Доктор Живаго, » не был впервые опубликован в Европе в 1958 году, всего за два года до смерти автора. Противоречивое прозаическое произведение Пастернака, запрещенное в России как антисоветское, было воспринято американскими и европейскими критиками как литературный шедевр, но его публикация в России запрещалась до 19 века.88. Внимание, сосредоточенное на Пастернаке и его творчестве в результате дела Живаго , вызвало новый общественный интерес к более ранним произведениям автора. Следовательно, многочисленные английские переводы всего канона Пастернака, включая его стихи, автобиографическую прозу и «Доктор Живаго, », стали легко доступны в западном мире.

Пастернак родился в 1890 году в интеллигентной, космополитической московской семье. Его отец, Леонид, был выдающимся русским художником-портретистом и учителем рисования, а мать, Роза, была бывшей пианисткой, отказавшейся от многообещающей музыкальной карьеры в интересах мужа и детей. Пастернаки входили в эксклюзивный круг общения, в который входили лучшие музыканты, писатели и художники России, включая известного писателя Льва Толстого и композиторов Александра Скрябина, Сергея Рахманинова и Антона Рубинштейна. В богатой культурной среде дома Пастернака наблюдал Герд Руге в Пастернак: живописная биография, «искусство было нормальной деятельностью, не нуждавшейся ни в объяснении, ни в оправдании и которая могла заполнить и завладеть всей жизнью человека».

Пастернаку было всего четыре года, когда он впервые встретился с Толстым, посетившим концерт у Пастернаков, который давали мать Бориса и два профессора Московской консерватории — скрипач и виолончелист. В своих мемуарах 1959 года « Помню: набросок к автобиографии, » Пастернак размышлял о влиянии музыки, особенно струнных инструментов, сыгранных в честь Толстого: «Меня разбудила… сладостно-острая боль, более сильная чем все, что я испытал раньше. Я плакала и заливалась слезами от страха и тоски. … Моя память активизировалась, и мое сознание пришло в движение. [С этого времени я] верил в существование высшего героического мира, которому нужно служить с восторгом, хотя бы он и мог принести страдания». Постоянный контакт семьи с Толстым — Леонид проиллюстрировал повесть автора Воскресение в 1898 году — завершилось «заброшенной станцией, где Толстой лежал мертвым в узкой скромной комнате», — рассказывает Марк Слоним в New York Times Book Review. По словам Слонима, трогательные воспоминания автора, ожившие на поминках Толстого и задокументированные в Помню, , показывают, какую большую роль «создатель Войны и мира [сыграл] в этическом становлении Пастернака, особенно в его развивающееся отношение к истории и природе».

Встреча в 1903 году со знаменитым композитором Скрябиным побудила четырнадцатилетнего Пастернака полностью посвятить себя сочинению музыки. Он охотно принялся за изучение музыки в Московской консерватории у композитора Рейнхольда Глиера, но шесть лет спустя полностью отказался от избранного призвания. Он объяснил необходимость этого трудного и радикального решения отсутствием у него как технических навыков, так и понимания высоты звука, объясняя в , я помню, : «Я едва мог играть на пианино и даже не мог бегло читать ноты. … Это несоответствие между… музыкальной идеей и ее отстающим техническим обеспечением превратило дар природы, который мог бы служить источником радости, в предмет постоянных мучений, которые я, в конце концов, не мог больше терпеть». Пастернак не только возмущался его музыкальной неадекватностью, но, презирая всякий недостаток творчества, воспринимал его как предзнаменование, «как доказательство», писал он в Помню, , что его преданность «музыке была против воли судьбы и неба».

Автор полностью дистанцировался от музыки, разорвав все связи с композиторами и музыкантами и даже поклявшись избегать концертов. Тем не менее, Пастернак позволял своей любви к музыке окрашивать свои произведения, наполняя и поэзию, и прозу, которые он позже сочинил, мелодичным воздухом ритма и гармонии. В «Борис Пастернак: его жизнь и искусство», Ги де Маллак цитирует оценку стиля писателя, данную Кристофером Барнсом: «Несомненно, Скрябину и мы обязаны Пастернаку первоначальным увлечением поэта музыкой и развитием его тонкого «композиторского слуха», который прослеживается во всей строго «музыкальной» поэзии и прозе».

Де Маллак предположил, что большое влияние на впечатлительного подростка оказали и господствовавшие в России в начале ХХ века литературные течения. Зарождение русского символистского движения — романтической реакции на реализм, которую в первую очередь отстаивал писатель Александр Блок, — в 1890-х годах привело к пересмотру общепринятых художественных концепций. А с приближением Первой мировой войны Пастернак в течение нескольких лет связывал себя с футуристами, группой писателей, творчество которых было отмечено отказом от прошлого и поиском новых форм. Де Маллак указывал, что Пастернак родился в мире «повторяющихся экономических кризисов и политических репрессий, инакомыслия и убийств. … Реакционная позиция [российского царя Николая II] … только разожгла пламя политического и социального восстания и обострила критическое и враждебное отношение интеллигенции. …Пастернак… вскоре понял, что общество, в котором он жил, обречено на коренные потрясения».

Ранний опыт Пастернака — его юношеское развитие в высококультурной среде, ранние ассоциации с Толстым и Скрябиным, его врожденная чувствительность и сильно суеверный характер, а также последствия зари русской революции — в совокупности оказали глубокое влияние на его развитие как человек и как писатель. После изучения философии в Марбургском университете в 1912 году у неокантианского ученого Германа Коэна, который проповедовал философию согласованности и мирового порядка и отвергал человеческую интуицию или иррациональность, Пастернак снова резко и радикально изменил свою жизнь, покинув Марбург тем же летом. Де Маллак отметил, что, хотя Пастернак «не усвоил все теории Коэна, [автор] находился под влиянием философского монотеизма и высоких этических стандартов». В ее прологе к 1976 издание Пастернака « Моя сестра, жизнь»; and Other Poems, Ольга Андревей Карлайл подтвердила, что, хотя «философия должна была оставаться важным элементом его жизни, [после лета 1912 года] она больше не была [его] главной заботой». Опыт отказа от возлюбленного стал катализатором, превратившим Пастернака в поэта.

В 1912 году Ида Давидовна, молодая женщина, которую Пастернак знал с детства, отказалась от предложения автора руки и сердца. Де Маллак отмечал, что для Пастернака «творческое самообновление [было] непосредственно вызвано бурной страстью». Интенсивность опыта с Давидовной, как предположил де Маллак, подействовала на Пастернака «настолько сильно, что он вскоре принял другое решение: не жениться на женщине; он бы развелся с профессией. … Побуждаемый новым, поэтическим восприятием мира, он начал писать стихи». После поездки в Италию Пастернак вернулся в Москву, чтобы писать.

Через свою очень оригинальную поэзию Пастернак исследует множество настроений и лиц природы, а также место человека в мире природы. В своем первом сборнике стихов, томе Моя сестра, жизнь: лето 1917, 1923 года, автор утверждает свое единство с природой, кредо, которым будут руководствоваться все его последующие произведения: «Кажется, альфа и омега — / Жизнь и я из того же материала; / И круглый год, со снегом или без снега, / Она была как бы моим альтер-эго / И «сестрой» я называл ее».

Моя сестра, жизнь отмечен духом революции. Де Маллак предположил, что это была «искренняя попытка Пастернака понять политические потрясения той эпохи, хотя и в своеобразном режиме космического сознания». Атмосферу дореволюционной России поэт вызывает в «Лето 1917 года», стихотворении, сводящем последние мирные недели перед войной к дням «Светлым щавелем… / Когда в воздухе пахло винными пробками». Еще одно стихотворение из Моя сестра, жизнь, часто, но вольно переводят как «Гонящиеся звезды», с поразительной и нетрадиционной образностью передает момент, когда русский поэт девятнадцатого века Александр Пушкин написал свое страстное стихотворение «Пророк»: «Звезды роились. Мысы, омываемые морем. / Соляные брызги ослепляют. Слезы высохли. / В спальнях повисла тьма. Мысли роятся, / Пока Сфинкс терпеливо слушает Сахару». Роберт Пейн прокомментировал в Три мира Бориса Пастернака , что «крупное достижение автора в поэзии заключается… в его способности поддерживать богатое и разнообразное настроение, которое никогда прежде не исследовалось».

1920-е и 1930-е годы были для Пастернака годами трансформации. К концу 1923 года он женился на художнице Евгении Владимировне и после публикации второго выдающегося сборника лирики « темы и вариации» зарекомендовал себя как один из самых новаторских и значительных поэтов России 20-го века. Автор пережил успешный и плодотворный период в начале 19 века.20-х годов и поддержал русскую революцию в ее начале, чувствуя, что движение было бы оправданным, если бы оно не требовало принесения в жертву индивидуальности граждан. Но вскоре после того, как Иосиф Сталин захватил власть в стране в 1928 году, Пастернак писал лишь время от времени, чувствуя себя подавленным давлением со стороны коммунистического правительства с целью придерживаться партийных идеалов в своих произведениях. Вместо этого он предпочел погрузиться в процесс перевода произведений иностранных писателей, в том числе Уильяма Шекспира.

Почти одновременно автор прекратил свое общение с футуристами, считая их концепцию новой поэзии слишком узкой, чтобы вместить его уникальные впечатления и интерпретации. В результате разрыва Пастернак потерял давнего друга Владимира Маяковского, русского поэта-футуриста, прославлявшего Революцию и отождествлявшего себя с большевистской партией, экстремистским крылом Российской социалистической демократической партии, захватившей верховную власть в России в результате восстания. Пастернак при жизни не примкнул ни к какому другому литературному течению. Вместо этого, как писал де Маллак, он работал «как независимый, хотя и часто изолированный художник, преследуя цели, которые он определял для себя».

Несколько переводов ранней поэзии и прозы Пастернака, в том числе автобиографическое прозаическое произведение 1931 года « Безопасное поведение, », начали появляться в США в конце 1940-х годов. Слоним поддержал большинство критиков, заметив неизбежную тщетность попыток уловить влияние слов автора, особенно его поэзии, в английском переводе: «В случае с Пастернаком, чья поэзия сложна и весьма разнообразна, совершенная сочетание образа, музыки и смысла может быть передано на английском языке только с определенной степенью приближения». Андрей Синявский отметил в своей статье для Крупнейшие советские писатели: Очерки критики о том, что «подлинность — правдивость образа — является для Пастернака высшим критерием искусства. В своих взглядах на литературу и в своей поэтической практике он проникнут заботой «не исказить голос жизни, говорящий в нас». «окрыленный», подчас «неловкий… задыхающийся и почти рыдающий» — достигается той свободой, с которой он писал на родном языке: «В [своем] наивном, неискреннем излиянии слов, направляемый поэтом, но чтобы увлечь его за собой, Пастернак достиг желаемой естественности живого русского языка».

Очень метафоричный стиль письма Пастернака несколько затруднял понимание его ранних работ. В « Я помню » автор с неодобрением смотрит на то, что он назвал «манеризмами» своей юности. Стремясь сделать свои мысли и образы более ясными и доступными для более широкой аудитории, Пастернак после 1930 года работал над созданием более прямого и классического стиля письма. Многие критики назвали его шедевр «Доктор Живаго » и сопровождающие его стихи кульминацией этих усилий.

Де Маллак предположил, что «Доктор Живаго», работа, благодаря которой Пастернак наиболее известен, «нарабатывалась сорок лет». По словам критика, «Пастернак называл 1945 и 1946 годы «годами глубокого духовного кризиса и перемен». Именно в это время названный автор начал ткать первый набросок своих впечатлений о войне и ее влиянии на его поколение. с очень личной историей любви — в образе Доктора Живаго.

Осенью 19В 46 лет, будучи женатым на второй жене Зинаиде Николаевне (брак с Евгенией Владимировной закончился разводом в 1931 году), Пастернак познакомился и полюбил Ольгу Ивинскую, помощника редактора ежемесячного советского журнала « Новый мир». В своих мемуарах 1978 года « В плену времени, » Ивинская вспоминала, что, придя домой с лекции, на которой Пастернак читал свои переводы, она сказала матери: «Я только что разговаривала с Богом». Восхищение Ивинской автором резко контрастировало с хладнокровием Зинаиды, поскольку, как задокументировал де Маллак, жена Пастернака была «мало настроена на духовные и эстетические занятия [своего мужа]. … Ее довольно резкие и авторитарные манеры … были плохо ориентированы на его чувства. … Пастернак искал бы у Ивинской духовного и душевного утешения, которого жена ему не дала». Многие критики утверждали, что стихи, написанные во время связи Пастернака с Ивинской, являются одними из его лучших. Одно такое стихотворение было взято Ирвингом Хоу в New York Times Book Review: «Я разбросал свою семью / Все мои дорогие разошлись, / И одиночество всегда со мной / Наполняет природу и мое сердце. … / Ты — добрый дар пути разрушения, / Когда жизнь более болезни болеет, / И смелость — корень красоты — / Которая нас так сближает».

Роман автора с Ивинской совпал с новой атакой Коммунистической партии России на писателей-уклонистов. Многочисленные источники предполагали, что Сталин проявлял необыкновенную терпимость к Пастернаку — такое особое отношение могло быть связано с работой автора в качестве переводчика и популяризатора грузинской литературы, поскольку Сталин был уроженцем Грузии. Хоу сообщал, что «по Москве ходили слухи, что диктатор, просматривая досье, подготовленное к аресту Пастернака, нацарапал: «Не трогайте этого обитателя облаков»» 9.0009

Любовнице Пастернака, однако, такого внимания не уделялось. Арестованная в 1949 году за то, что она якобы участвовала в антисоветских выступлениях с автором, Ивинская была осуждена и приговорена к четырем годам трудового лагеря после того, как отказалась донести на своего любовника как на британского шпиона. Как задокументировано в «Пленница времени», , она подвергалась систематическим психологическим пыткам от рук похитителей. Беременную во время заключения ребенком Пастернака, Ивинскую, которой обещал визит автора, вместо этого повели тюремными коридорами в морг. Опасаясь, что тело Пастернака лежит среди трупов, у нее случился выкидыш.

Хотя Пастернак оставался на свободе, Хоу сообщал, что автора «все это время как будто преследовало чувство вины: перед преданной женой, перед возлюбленной далеко в лагере, перед коллегами по русской литературе, зарезанными режим». Об Ивинской, цитируемой в «В плену времени», , Пастернак писал: «В ней вся жизнь, вся свобода, / Сердцебиение в груди, / И тюремные застенки / Не сломили ее воли». Выйдя на свободу, Ивинская заявила Пастернаку о своей вечной любви, и, хотя он считал за лучшее, чтобы они больше не виделись, в конце концов она вернула автора.

Ивинская считается прообразом Лары, героини романа «Доктор Живаго». Де Маллак отмечал, что, общаясь с некоторыми посетителями, Пастернак часто «приравнивал» Лару к Ивинской. Но критик утверждал, что «Лара — это на самом деле композиционный портрет, сочетающий в себе элементы как Зинаиды Николаевны, так и Ольги Ивинской». Сам роман был, как указал де Маллак, «своего рода «урегулированием» для Пастернака, попыткой рассказать в обширном томе художественной прозы о страданиях и несправедливости, свидетелем которых он был в годы войны.

Доктор Живаго начинается с самоубийства отца молодого Юрия Живаго. Мальчик, имя которого означает «живой», вырос в царской России, стал врачом и в свободное время пишет стихи. Живаго женится на дочери профессора химии и вскоре призван в революцию военным врачом. Видя пугающий социальный хаос в Москве, он уезжает с семьей по окончании службы в убежище в хуторе за Уралом. Жизнь Живаго вскоре осложняется появлением Лары, девушки, которую он знал несколько лет назад. Лара вышла замуж за Стрельникова, беспартийного революционера, схваченного немцами и считающегося погибшим. Живаго похищен красными партизанами и вынужден служить фронтовым врачом в Сибири. Вернувшись на Урал после освобождения из рабства, он обнаруживает, что его семья выслана из России. Он встречает Лару, которую любит с момента их первой встречи, и у них короткий роман. Узнав, что ей угрожает опасность из-за ее союза со Стрельниковым, который все еще жив, Живаго убеждает ее искать спасения на Дальнем Востоке с Комаровским, несчастным любовником матери Лары; Комаровский изнасиловал Лару, когда она была подростком, а затем заставил ее стать его любовницей.

Без единственной настоящей любви Живаго возвращается в Москву сломленным человеком. Добровольное подчинение его бывших друзей-интеллектуалов советской политике вызывает в нем растущее презрение к интеллигенции в целом. «Мужчины, которые несвободны, — размышляет он, — всегда идеализируют свое рабство». Позже Живаго умирает на улице в Москве. Лара, которая, без ведома Живаго, родила ему ребенка, «пропала бесследно и, вероятно, умерла где-то, забытая как безымянный номер в затерянном впоследствии списке, в одном из бесчисленных смешанных или женских концлагерей в север.»

Несмотря на значение сюжета, Доктор Живаго обычно не рассматривается как политический роман или нападение на советский режим. (Пастернак заявил в « Моя сестра, жизнь », что он очень «не любит» писателей, которые «занимаются политическими делами», особенно тех, «которые делают карьеру, будучи коммунистами».) Скорее, книга оценивается большинством критиков как утверждение достоинств индивидуальности и человеческого духа. В обзоре для Atlantic Monthly, Эрнест Дж. Симмонс утверждал, что «это история русских из всех слоев общества, которые жили, любили, сражались и умирали во время знаменательных событий с 1903 по 1929 год… И любимым, неистребимым символом их существования является Россия. »

В эссе для журнала Крупнейшие советские писатели Герберт Э. Боуман процитировал Пастернака, который назвал Доктора Живаго «моей главной и самой важной работой». Критики вообще считали Живаго автобиографическим персонажем, вторым «я» Пастернака. Слоним заметил: «Нет сомнения, что основные установки [героя] действительно отражают сокровенные убеждения поэта. [Живаго] считает, что «каждый человек рождается Фаустом, со стремлением понять, испытать и выразить все в мире». И он видит историю только как часть большего порядка».

Как и Пастернак, Юрий Живаго приветствует революцию в ее зачаточном состоянии как средство оживления, способное очистить родную страну от ее недугов. Однако персонаж отвергает советскую философию, когда она становится несовместимой с «идеалом свободной личности». Коммунисты всегда говорят о «переделке жизни», но «люди, которые могут так говорить, — утверждает Живаго, — вообще никогда не знали жизни, никогда не чувствовали ее духа, ее души. Для них человеческое существование — это кусок сырого материала, не облагороженный их прикосновением». Для Юрия жизнь «недоступна нашим глупым теориям». О высших эшелонах марксистского режима Живаго заявляет: «Они так стремятся утвердить миф о своей непогрешимости, что делают все возможное, чтобы игнорировать правду». Истина для Живаго состоит в том, что все аспекты человеческой личности должны быть признаны и выражены, а не отвергнуты или чрезмерно ограничены. Несмотря на описанные в нем ужасы и испытания, роман оставляет то, что Слоним назвал «впечатлением силы и веры», существующим «под коммунистическим механизмом».

Считающийся художественным произведением, Доктор Живаго , по мнению многих критиков, технически несовершенен. Некоторые рецензенты утверждали, что, хотя Пастернак был мастером поэта, его неопытность как романиста проявляется как в его плоском стиле изложения, так и в его частом использовании совпадений для управления сюжетом книги. Однако большинство рецензентов признали, что честный тон книги заменяет любые признаки структурной неуклюжести. Дэвид Магаршак писал в « Nation, »: «Если роман Пастернака не может сравниться как произведение искусства с величайшими русскими романами девятнадцатого века, он определенно превосходит их как социальный документ, как произведение наблюдения высочайшего порядка». Звонок Доктор Живаго «одно из величайших событий в литературной и нравственной истории человечества», — заключает Эдмунд Уилсон в New Yorker, , мужество гения. … Книга [Пастернака] — великий акт веры в искусство и в человеческий дух».

Летом 1956 года Пастернак передал свою рукопись Доктора Живаго в Новый Мир. Редакция вернула автору рукопись с письмом-отказом в десять тысяч слов. Отрывок из New York Times Book Review, , в письме говорилось, что «дух [романа] [был] духом неприятия социалистической революции». Правление далее обвинило Пастернака в том, что он «написал политический роман-проповедь по преимуществу», который был «задуман… как произведение, которое должно быть безоговорочно и искренне поставлено на службу определенным политическим целям». Хотя издание «Доктора Живаго » было запрещено в России, рукопись была контрабандой вывезена на Запад, где была опубликована, сначала в Италии Фельтринелли, в 1957.

Несмотря на притеснения, которым он подвергся в своей стране, Пастернак получил высокую оценку своего романа на Западе. Объявляя 23 октября 1958 года об избрании автора Нобелевской премией по литературе, секретарь Шведской академии косвенно акцентировал внимание на Докторе Живаго , ссылаясь на достижения Пастернака как в поэзии, так и в великой эпической традиции России. Возникло предположение, что награда на самом деле была присуждена исключительно за Доктора Живаго, и то, что стихи были упомянуты только из любезности, погрузили автора в политически мотивированную международную полемику, которая продолжалась даже после его смерти в 1960 году. Хотя Пастернак первоначально принял награду, телеграфируя сообщение, как цитируется в Time, , что он был «бесконечно благодарен, тронут, горд, удивлен [и] ошеломлен», он официально отказался от приза шесть дней спустя. В «В плену времени», Ивинская признавалась, что уговорила Пастернака подписать отказ «ввиду значения, придаваемого награде обществом, в котором [он] живет[d]».

Тем не менее Пастернак был исключен из Союза советских писателей и признан предателем. Душко Додер в статье для Los Angeles Times, рассказал о некоторых яростных нападках на Пастернака после того, как он был назван лауреатом Нобелевской премии. Представитель профсоюза назвал писательницу «литературной шлюхой, нанятой и содержащейся в американском антисоветском борделе». Правительственный чиновник назвал его «свиньей, которая загадила место, где ест, и облила нечистотами тех, чьим трудом живет и дышит». Коммунистические пропагандисты призывали выслать писателя из России. Но после отказа Пастернака от награды и его обращения к премьеру Никите Хрущеву — в письме, взятом из New York Times, он сказал советскому лидеру: «Покинуть родину для меня равносильно смерти. Я связан с Россией по рождению, по жизни и по работе», — автору разрешили остаться на родине.

Пастернак умер разочарованным и опозоренным человеком 30 мая 1960 года. Как цитируется в его некрологе в «Нью-Йорк Таймс», одно из стихотворений из «Доктор Живаго» снабжено автором соответствующей эпитафией: «Сумасшествие окончено». . … / Я напрягаюсь, чтобы дать далекое эхо / Намек на события, которые могут произойти в мой день. / Порядок действий задуман и намечен, / И ничто не может предотвратить падение последнего занавеса. / Я стою в одиночестве. … / Прожить жизнь до конца — не детская задача».

В том, что Филип Таубман в статье для New York Times, назвал «реабилитацией», которая «стала, пожалуй, наиболее заметным символом изменения культурного климата [в СССР] при [лидере советских коммунистов Михаиле] Горбачеве», Пастернак, наконец, заслужил своей смертью признание своей страны, в котором ему было отказано при жизни. Автор был посмертно восстановлен на своем месте в Союзе писателей 19 февраля 1987 года.0003 «Доктор Живаго » был наконец опубликован в России в 1988 году, чтобы его можно было свободно читать и наслаждаться, как и предполагал Пастернак.

 

Где любовь, там и Бог Лев Толстой

(1885)


В НЕКОТОРОМ ГОРОДЕ жил сапожник, по имени Мартин Авдит. У него была крошечная комнатка в подвале, единственное окно которой выходило на улицу. Сквозь нее были видны только ноги прохожих, но Мартин узнавал людей по сапогам. Он давно жил в этом месте и имел много знакомых. Вряд ли в округе была пара сапог, которые не прошли бы раз или два через его руки, поэтому он часто видел в окно свою работу. Некоторые он переделал, некоторые залатал, некоторые зашил, а на некоторые даже надел новый верх. У него было много дел, потому что он работал хорошо, использовал хороший материал, не брал слишком много денег и на него можно было положиться. Если он мог выполнить работу к требуемому дню, он брался за нее; если нет, то говорил правду и не давал ложных обещаний; поэтому он был хорошо известен и никогда не испытывал недостатка в работе.

Мартин всегда был хорошим человеком; но в старости он стал больше думать о своей душе и приближаться к Богу. Пока он еще работал у мастера, прежде чем учредить за свой счет, умерла его жена, оставив ему трехлетнего сына. Ни один из его старших детей не выжил, все они умерли в младенчестве. Сначала Мартин подумывал отправить сынишку к сестре в деревню, но потом ему стало жалко расставаться с мальчиком, думая: «Моему маленькому Капитану будет тяжело расти в чужой семье; Я оставлю его при себе.

Мартин оставил своего хозяина и отправился в квартиру со своим маленьким сыном. Но ему не повезло с детьми. Едва мальчик достиг возраста, когда он мог помогать своему отцу и быть ему опорой и радостью, как он заболел и, пролежав неделю в жгучей горячке, умер. Мартин похоронил своего сына и впал в такое великое и всепоглощающее отчаяние, что стал роптать на Бога. В своей печали он снова и снова молился о том, чтобы и ему умереть, упрекая Бога за то, что он взял сына, которого он любил, его единственного сына, в то время как он, старый, остался жив. После этого Мартин перестал ходить в церковь.

Однажды по дороге из монастыря Трица зашел старик из родного села Мартина, который последние восемь лет был паломником. Мартин открыл ему свое сердце и рассказал о своем горе.

— Я больше не хочу даже жить, святой человек, — сказал он. «Все, о чем я прошу у Бога, это чтобы я скоро умер. Я теперь совсем без надежды в этом мире.

Старик ответил: «Ты не имеешь права говорить такие вещи, Мартин. Мы не можем судить о Божьих путях. Не наши рассуждения, а воля Божия решает. Если Богу угодно, чтобы ваш сын умер, а вы остались живы, так должно быть лучше. Что касается вашего отчаяния, то оно происходит оттого, что вы хотите жить для собственного счастья.

‘Зачем еще жить?’ — спросил Мартин.

— Ради бога, Мартин, — сказал старик. — Он дает тебе жизнь, и ты должен жить для Него. Когда ты научишься жить для Него, ты больше не будешь скорбеть, и все тебе покажется легким».

Мартин помолчал, а потом спросил: — А как же жить для Бога?

Старик ответил: «Как можно жить для Бога, показал нам Христос. Вы можете читать? Тогда купите Евангелия и прочтите их: там вы увидите, как Бог хочет, чтобы вы жили. У вас есть все.

Эти слова глубоко запали Мартину в сердце, и в тот же день он пошел и купил себе Завещание, напечатанное крупным шрифтом, и начал читать.

Сначала он собирался читать только по праздникам, но, начав, обнаружил, что на душе стало так легко, что он читал каждый день. Иногда он был так поглощен чтением, что масло в его лампе перегорало прежде, чем он успевал оторваться от книги. Он продолжал читать каждую ночь, и чем больше он читал, тем яснее понимал, чего требует от него Бог и как он может жить для Бога. И на душе стало светлее и светлее. Раньше, когда он ложился спать, он лежал с тяжелым сердцем и стонал при мысли о своем маленьком Капитане; но теперь только повторял снова и снова: «Слава Тебе, слава Тебе, Господи! Да будет воля Твоя!’

С этого момента вся жизнь Мартина изменилась. Раньше он по праздникам ходил пить чай в трактир и не отказывался даже от рюмки-другой водки. Иногда, выпив с приятелем, выходил из трактира не пьяный, а веселый, и говорил глупости: кричал на человека или бранил его. Теперь все это ушло от него. Его жизнь стала мирной и радостной. Он садился утром за свою работу, а когда кончил дневную работу, снял со стены лампу, поставил ее на стол, взял с полки книгу, открыл ее и сел читать. Чем больше он читал, тем лучше понимал и тем яснее и счастливее чувствовал себя в уме.

Однажды Мартин засиделся допоздна, поглощенный своей книгой. Он читал Евангелие от Луки; а в шестой главе он наткнулся на стихи:

«Ударяющему тебя в одну щеку подставь и другую; и от того, кто берет твою одежду, не удерживай также и свою одежду. всякому просящему у тебя дай; и от того, кто похитил твое добро, не проси его снова. И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними».

Он также прочитал стихи, где наш Господь говорит:

‘И почему вы зовете меня, Господи, Господи, и не делаете того, что я говорю? Всякий, приходящий ко Мне и слушающий слова Мои и исполняющий их, покажу вам, на кого он подобен: Он подобен человеку, который построил дом, и выкопал его глубоко, и положил основание на камне; и когда потоп поднявшись, поток сильно ударил в тот дом и не мог поколебать его, ибо он был основан на камне. А тот, кто слушает и не делает, подобен человеку, который без основания построил дом на земле, о который сильно ударил поток, и тотчас же упал; и разрушение того дома было велико.

Когда Мартин прочитал эти слова, его душа возрадовалась внутри него. Он снял очки, положил их на книгу и, облокотившись на стол, задумался над прочитанным. Он мерил свою жизнь меркой этих слов, спрашивая себя:

«Мой дом построен на камне или на песке? Если он стоит на камне, это хорошо. Это кажется достаточно легким, когда ты сидишь здесь один и думаешь, что сделал все, что повелевает Бог; но как только я перестаю быть настороже, я снова грешу. Я все же выдержу. Это приносит такую ​​радость. Помоги мне, Господи!

Он подумал обо всем этом и уже собирался лечь спать, но не хотел оставлять книгу. Итак, он продолжил чтение седьмой главы — о сотнике, сыне вдовы и ответе ученикам Иоанна — и дошел до той части, где богатый фарисей пригласил Господа в свой дом; и он прочитал, как женщина, которая была грешницей, помазала ему ноги и омыла их своими слезами, и как он оправдал ее. Подойдя к сорок четвертому стиху, он прочитал:

«И, обратившись к женщине, сказал Симону: видишь ли ты эту женщину? Я вошел в дом твой, и ты не дал мне воды на ноги мои, а она облила слезами свои ноги мои и волосами своими отерла. Ты не поцеловал меня; а она с тех пор, как я пришел, не переставала целовать мне ноги. Ты головы Моей маслом не помазал, а она миром помазала Мне ноги».

Он читал эти стихи и думал: «Он не дал воды на ноги свои, не дал целования, головы своей маслом не помазал. . . .’ А Мартин снова снял очки, положил их на книгу и задумался.

‘Должно быть, он был похож на меня, этот фарисей. Он тоже думал только о себе — как бы достать чаю, как бы согреться и поудобнее; никогда не думал о своем госте. Он заботился о себе, но о своем госте ему было абсолютно все равно. Но кто был гостем? Сам Господь! Если бы он пришел ко мне, я должна была бы так себя вести?

Затем Мартин положил голову на обе руки и, не успев даже осознать этого, уснул.

‘Мартин!’ он вдруг услышал голос, как будто кто-то прошептал это слово над его ухом.

Он проснулся. ‘Кто здесь?’ он спросил.

Он обернулся и посмотрел на дверь; там никого не было. Он снова позвонил. Потом он услышал совершенно отчетливо: «Мартин, Мартин! Выгляни завтра на улицу, я приду.

Мартин очнулся, встал со стула и протер глаза, но не знал, слышал ли он эти слова во сне или наяву. Он потушил лампу и лег спать.

На следующее утро он встал до рассвета и, помолившись, разжег огонь и приготовил щи и гречневую кашу. Потом зажег самовар, надел фартук и сел у окна за работу. Сидя за работой, Мартин думал о том, что произошло накануне вечером. Временами это казалось ему сном, а временами ему казалось, что он действительно слышал голос. «Такие вещи случались и раньше, — подумал он.

Так он и сидел у окна, больше глядел на улицу, чем работал, и когда кто проходил в незнакомых сапогах, то нагибался и глядел вверх, чтобы видеть не только ноги, но и лицо прохожего также. Прошел дворник в новых валенках; затем водовоз. Вскоре к окну подошел старый солдат николаевского царствования с лопатой в руке. Мартин узнал его по его сапогам, старым войлочным, потертым, обтянутым кожей. Старика звали Степнитех: соседский мещанин держал его в своем доме из милостыни, а его обязанностью было помогать дворнику. Он начал расчищать снег перед окном Мартина. Мартин взглянул на него и продолжил свою работу.

— Должно быть, я схожу с ума с возрастом, — сказал Мартин, смеясь над своей фантазией. — Степнич идет расчищать снег, и я должен представить, что это Христос идет ко мне в гости. Я старый дебил!

Но после того, как он сделал дюжину стежков, ему захотелось снова посмотреть в окно. Он видел, что Степныч прислонил лопату к стене и то ли отдыхает, то ли согревается. Человек был стар и сломлен, и, видимо, у него не хватало сил даже расчистить снег.

‘Что, если я позову его и напою чаю?’ подумал Мартин. «Самовр только что закипел».

Он воткнул шило на место и встал; и, поставив самовар на стол, заварил чай. Потом постучал пальцами по окну. Степнич повернулся и подошел к окну. Мартин поманил его войти и сам пошел открывать дверь.

«Входите, — сказал он, — и немного согрейтесь. Я уверен, тебе должно быть холодно.

‘Да благословит вас Господь!’ — ответил Степнич. — Мои кости болят, чтобы быть уверенным. Он вошел, сначала отряхнув снег, и, чтобы не оставить следов на полу, стал вытирать ноги; но при этом он пошатнулся и чуть не упал.

— Не трудитесь вытирать ноги, — сказал Мартин. — Я вытру пол — это все дневная работа. Давай, друг, садись и выпей чаю.

Наполнив два стакана, он передал один своему гостю и, налив свой в блюдце, стал дуть на него.

Степните опорожнил свой стакан и, перевернув его вверх дном, положил на него остатки своего кусочка сахара. Он начал выражать свою благодарность, но было ясно, что он был бы рад еще немного.

— Выпейте еще стакан, — сказал Мартин, наполняя стакан посетителя и свой собственный. Но пока Мартин пил чай, он все смотрел на улицу.

‘Вы кого-нибудь ждете?’ — спросил посетитель.

‘Я кого-нибудь жду? Ну, а теперь, мне стыдно вам сказать. Не то чтобы я действительно ожидал кого-либо; но прошлой ночью я услышал кое-что, чего не могу выкинуть из головы. Было ли это видение или только фантазия, я не могу сказать. Видишь ли, друг, я вчера вечером читал Евангелие, о Христе Господе, как Он страдал и как ходил по земле. Осмелюсь сказать, вы слышали об этом.

‘Я слышал об этом,’ ответил Степнич; «Но я человек невежественный и не умею читать».

‘Ну, видите ли, я читал, как он ходил по земле. Я пришел к той части, вы знаете, когда он пошел к фарисею, который не очень хорошо его принял. Ну, друг, когда я читал об этом, я думал теперь, что человек не принял Христа Господа с должной честью. Если бы такое могло случиться с таким человеком, как я, думал я, чего бы я только не сделал, чтобы принять его! Но этот человек не оказал ему никакого приема. Ну, друг, пока я думал об этом, я начал дремать, и когда я задремал, я услышал, как кто-то зовет меня по имени. Я встал, и мне показалось, что кто-то шепчет: «Жди меня, я приду завтра». Это произошло дважды. И, по правде говоря, мне так запало в голову, что, хотя я и сам стыжусь этого, все жду его, милостивый государь!

Степныч молча покачал головой, допил свой стакан и положил его на бок; но Мартин снова поднял его и снова наполнил.

‘Вот, выпейте еще стаканчик, благослови вас! И я тоже думал, как он ходил по земле и никого не презирал, а ходил большей частью среди простого народа. Он ходил с простыми людьми и избирал себе учеников из таких, как мы, из таких же рабочих, как мы, грешников. «Возвышающий себя, — сказал он, — унижен будет, а унижающий себя воскреснет». «Ты зовешь меня Господом, — сказал он, — и я умою тебе ноги». «Кто хочет быть первым, — сказал он, — да будет всем слугою, потому что, — сказал он, — блаженны нищие, смиренные, кроткие и милостивые».0009

Степныч забыл свой чай. Он был стариком, легко расплакавшимся, и пока он сидел и слушал, слезы текли по его щекам.

— Давай, выпей еще, — сказал Мартин. Но Степныч перекрестился, поблагодарил, отодвинул стакан и встал.

— Спасибо, Мартын Авдыч, — сказал он, — вы мне дали пищу и утешение и для души, и для тела.

‘Всегда пожалуйста. Приходите в другой раз. Я рад, что у меня есть гость, — сказал Мартин.

Степнич ушел; и Мартин вылил последний из чая и выпил его. Потом убрал чайную посуду и сел за работу, стачивая задний шов сапога. И, вышивая, все смотрел в окно, ожидая Христа и думая о нем и его делах. И голова его была полна слов Христовых.

Прошли два солдата: один в казенных сапогах, другой в своих сапогах; потом хозяин соседнего дома в блестящих калошах; затем пекарь с корзиной. Все это прошло. Потом подошла женщина в камвольных чулках и крестьянских туфлях. Она прошла мимо окна, но остановилась у стены. Мартин взглянул на нее через окно и увидел, что это была незнакомка, плохо одетая и с младенцем на руках. Она остановилась у стены, спиной к ветру, пытаясь завернуть младенца, хотя ей было почти не во что его завернуть. На женщине была только летняя одежда, да и то потрепанная и изношенная. Через окно Мартин услышал, как плачет ребенок, и женщина пытается его успокоить, но не может. Мартин встал и, выйдя за дверь и поднявшись по ступенькам, позвал ее.

‘Дорогая, говорю, дорогая!’

Женщина услышала и обернулась.

‘Почему ты стоишь там с ребенком на морозе? Входи внутрь. Можно укутать его лучше в теплом месте. Иди сюда!’

Женщина удивилась, увидев старика в фартуке, с очками на носу, зовущего ее, но она последовала за ним.

Они спустились по ступенькам, вошли в комнатку, и старик повел ее к кровати.

‘Вот, садись, батюшка, у печки. Согрейтесь и покормите ребенка.

‘Нет молока. Я сама ничего не ела с раннего утра, — сказала женщина, но все же приложила ребенка к груди.

Мартин покачал головой. Он принес таз и немного хлеба. Потом открыл дверцу духовки и налил в тазик щей. Он также вынул кастрюлю с кашей, но каша еще не была готова, поэтому он расстелил на столе скатерть и подал только суп и хлеб.

«Садись кушать, дорогая, а я позабочусь о ребенке. Ну, благослови меня, у меня были свои дети; Я знаю, как ими управлять.

Женщина перекрестилась и, сев за стол, начала есть, а Мартин положил ребенка на кровать и сел к ней. Он чихал и чихал, но, не имея зубов, не мог делать это хорошо, и ребенок продолжал плакать. Тогда Мартин попробовал ткнуть в него пальцем; он водил пальцем прямо по рту ребенка, а затем быстро отдергивал его, и так снова и снова. Он не давал ребенку брать палец в рот, потому что он был весь черный от сапожного воска. Но малышка сначала замолчала, глядя на пальчик, а потом засмеялась. И Мартин был вполне доволен.

Женщина сидела и ела, разговаривая, и рассказала ему, кто она и где была.

— Я жена солдата, — сказала она. «Мужа моего отправили куда-то далеко восемь месяцев назад, и с тех пор я ничего о нем не слышала. У меня было место повара, пока не родился мой ребенок, но потом меня не стали держать с ребенком. Вот уже три месяца я борюсь, не могу найти место, и мне пришлось продать все, что у меня было, на еду. Я пыталась пойти кормилицей, но меня никто не брал; они сказали, что я был слишком голодным и худым. Сейчас я только что был у одной купчихи (у нее служила женщина из нашего села), и она обещала меня взять. Я думал, что, наконец, все улажено, но она говорит мне не приходить до следующей недели. Далековато до нее, и я вымотался, и малыш совсем проголодался, бедняжка. К счастью, наша хозяйка сжалилась над нами и отпустила нас на волю, а то я не знаю, что нам делать.

Мартин вздохнул. — У тебя нет более теплой одежды? он спросил.

‘Где взять теплую одежду?’ сказала она. — Почему я вчера заложила свою последнюю шаль за шесть пенсов?

Потом пришла женщина и взяла ребенка, и Мартин встал. Он пошел и посмотрел среди вещей, висевших на стене, и принес старый плащ.

«Вот, — сказал он, — хоть это и старая поношенная вещь, в нее можно и завернуть».

Женщина посмотрела на плащ, потом на старика и, взяв его, расплакалась. Мартин отвернулся и, пошарив под кроватью, достал небольшой сундучок. Он порылся в ней и снова сел против женщины. И сказала женщина:

‘Да благословит тебя Господь, друг. Наверняка Христос послал меня к твоему окну, иначе бы ребенок замерз. Когда я начал, было мягко, но теперь видите, как стало холодно. Неужто это Христос заставил тебя выглянуть в окно и пожалеть меня, несчастного!

Мартин улыбнулся и сказал; «Это совершенно верно; это он заставил меня сделать это. Не случайно я выглянул наружу.

И он рассказал женщине свой сон и то, как он услышал голос Господа, обещавший посетить его в тот день.

‘Кто знает? Все возможно, — сказала женщина. И она встала и набросила плащ себе на плечи, завернув его вокруг себя и вокруг младенца. Затем она поклонилась и еще раз поблагодарила Мартина.

— Возьми это, ради бога, — сказал Мартин и дал ей шесть пенсов, чтобы она вытащила шаль из залога. Женщина перекрестилась, и Мартин сделал то же самое, а потом проводил ее.

Когда женщина ушла, Мартин поел щей, убрал вещи и снова сел за работу. Он сидел и работал, но не забывал окна, и всякий раз, когда на него падала тень, тотчас же поднимал глаза, чтобы увидеть, кто проходит. Мимо проходили знакомые и незнакомые люди, но никого примечательного.

Через некоторое время Мартин увидел, как прямо перед его окном остановилась торговка яблоками. У нее была большая корзина, но в ней, кажется, не осталось много яблок; очевидно, она продала большую часть своих акций. На спине у нее был мешок, полный чипсов, которые она несла домой. Без сомнения, она собрала их в каком-то месте, где шло строительство. Мешок, видимо, причинил ей боль, и ей захотелось переложить его с одного плеча на другое, поэтому она положила его на тропинку и, поставив корзину на столб, стала вытряхивать щепки из мешка. Пока она это делала, подбежал мальчик в драной шапке, выхватил из корзины яблоко и хотел улизнуть; но старуха заметила это и, обернувшись, схватила мальчика за рукав. Он стал биться, стараясь освободиться, но старуха удержалась обеими руками, сорвала с него шапку и схватила за волосы. Мальчик кричал, а старуха ругалась. Мартин бросил шило, не дожидаясь, чтобы воткнуть его на место, и бросился к двери. Поднявшись по ступенькам и в спешке уронив очки, он выбежал на улицу. Старуха таскала мальчика за волосы, ругала его и угрожала отвезти в полицию. Парень сопротивлялся и протестовал, говоря: «Я не брал его. За что ты меня бьешь? Отпусти меня!’

Мартин разделил их. Он взял мальчика за руку и сказал: «Отпусти его, бабушка. Прости его ради Христа.

‘Я ему выплачу, чтобы он целый год не забыл! Я отнесу негодяя в полицию!

Мартин начал умолять старуху.

«Отпусти его, бабушка. Он не сделает этого снова. Отпусти его ради Христа!

Старуха отпустила, а мальчик хотел убежать, но Мартин остановил его

‘Попроси у бабушки прощения!’ сказал он. — И не делай этого в другой раз. Я видел, как ты взял яблоко.

Мальчик начал плакать и просить прощения.

‘Верно. А теперь вот тебе яблоко, и Мартин взял яблоко из корзины и дал мальчику, сказав: «Я заплачу тебе, бабушка».

— Так вы их испортите, молодые негодяи, — сказала старуха. — Его надо выпороть, чтобы он неделю помнил.

— О, бабушка, бабушка, — сказал Мартин, — это наш путь, но это не путь Бога. Если его выпороть за кражу яблока, то что нам делать за наши грехи?»

Старуха молчала.

И рассказал ей Мартин притчу о господине, который простил рабу своему большой долг, и как раб вышел и схватил должника своего за горло. Старуха слушала все это, и мальчик тоже стоял рядом и слушал.

— Бог велит нам простить, — сказал Мартин, — иначе мы не будем прощены. Прости всех; и больше всего бездумный юноша.

Старуха покачала головой и вздохнула.

«Правильно, — сказала она, — но они ужасно портятся».

— Тогда мы, старики, должны показать им лучшие пути, — ответил Мартин.

— Я именно это и говорю, — сказала старуха. «У меня самого их было семь, и осталась только одна дочь». И старуха стала рассказывать, как и где она живет с дочерью, и сколько у нее внуков. «Ну вот, — сказала она, — у меня мало сил осталось, а я много работаю ради внуков; и славные дети они тоже. Никто не выходит меня встречать, кроме детей. Маленькая Энни теперь ни к кому меня не бросит. «Это бабушка, милая бабушка, милая бабушка». И старушка совсем смягчилась при этой мысли.

— Конечно, это было только его ребячество, помоги ему бог, — сказала она, обращаясь к мальчику.

Когда старуха уже собиралась взвалить на спину свой мешок, парень подскочил к ней и сказал: «Давай я понесу его тебе, бабушка. Я иду туда.

Старуха кивнула головой, положила мальчику на спину мешок, и они вместе пошли по улице, причем старуха совсем забыла попросить Мартина заплатить за яблоко. Мартин стоял и смотрел, как они идут, разговаривая друг с другом.

Когда они скрылись из виду, Мартин вернулся в дом. Найдя на ступеньках целые очки, он взял шило и снова сел за работу. Он немного поработал, но вскоре перестал видеть, как проходит щетина через отверстия в коже; и вскоре он заметил фонарщика, который шел, чтобы зажечь уличные фонари.

«Кажется, пора зажигать», — подумал он. Итак, он поправил свою лампу, повесил ее и снова сел за работу. Он прикончил один сапог и, перевернув его, осмотрел. Все было в порядке. Затем он собрал свои инструменты, подмел обрезки, убрал щетину, нитки и шила и, сняв лампу, поставил ее на стол. Потом взял с полки Евангелия. Он хотел открыть их на том месте, которое накануне отметил кусочком сафьяна, но книга раскрылась в другом месте. Когда Мартин открыл ее, ему вспомнился вчерашний сон, и едва он вспомнил о нем, как услышал шаги, как будто кто-то двигался позади него. Мартин обернулся, и ему показалось, что в темном углу стоят люди, но он не мог разобрать, кто это. И голос прошептал ему на ухо: «Мартин, Мартин, ты меня не знаешь?»

‘Кто это?’ — пробормотал Мартин.

— Это я, — сказал голос. И из темного угла вышел Степныч, который улыбнулся и исчез, как туча, больше не было видно.

— Это я, — повторил голос. И из темноты вышла женщина с младенцем на руках, и женщина улыбнулась, и младенец засмеялся, и они тоже исчезли.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *