Фразы бродского: Иосиф Александрович Бродский: цитаты, афоризмы и высказывания

Цитаты и афоризмы Иосифа Бродского

Иосиф Бродский,(1940-1996), поэт.

Тюрьма — недостаток пространства, возмещенный избытком времени.

Если Евтушенко против колхозов, то я — за.

Есть преступления более тяжкие, чем сжигать книги. Одно из них — не читать их.

В настоящей трагедии гибнет не герой — гибнет хор.

Всякое творчество есть по сути своей молитва.

Всякое творчество направлено в ухо Всевышнего.

Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но отдельного человека всегда можно.

Трагедия — это когда я порезал себе палец. Комедия — когда вы провалились в открытый канализационный люк и сломали себе шею.

Снимать кино может каждый, а хороших сценаристов всего одиннадцать.

Если президенты не могут делать этого со своими женами, они делают это со своими странами.

Если много мужчин собираются вместе, это, скорее всего, война.

А к жизни
Нас приучили относиться как
К объекту наших умозаключений.

Без злых гримас, без помышленья злого,
Из всех щедрот Большого Каталога
Смерть выбирает не красоты слога,
А неизменно самого певца.

Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
Однако интерес у всех различен.
Бог органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, ограничен.
Бог сохраняет всё; особенно – слова
Прощенья и любви, как собственный свой голос.
В атомный век людей волнуют больше
Не вещи, а строение вещей.
В деревне Бог живёт не по углам,
Как думают насмешники, а всюду.
Он освещает кровлю и посуду
И честно двери делит пополам.

В отличье от животных, человек
Уйти способен от того, что любит.

В Рождество все немного волхвы.

В этом мире разлука —
Лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
Мало веки смежать
Вплоть до смерти:
И после нам не вместе лежать.

Вещи больше, чем их оценки.
Сейчас экономика просто в центре.
Объединяет нас вместо церкви,
Объясняет наши поступки.

Время создано смертью.
Нуждаясь в телах и вещах,
Свойства тех и других оно ищет в сырых овощах.

Все будут одинаковы в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!

Все острова похожи друг на друга,
Когда так долго странствуешь, и мозг
Уже сбивается, считая волны,
Глаз, засорённый горизонтом, плачет,
И водяное мясо застит слух.

…Город
обычно начинается для тех,
кто в нём живёт, с центральных площадей
и башен. А для странника – с окраин.

Дева тешит до известного предела —
Дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
Ни объятье невозможно, ни измена!

Деньги похожи на добродетель.
Не падая сверху – Аллах свидетель —
Деньги чаще летят на ветер
Не хуже честного слова.
Ими не следует одолжаться.
С нами в гроб они не ложатся.

Дорогая, мы квиты.
Больше: друг к другу мы
Точно оспа привиты
Среди общей чумы.

Есть истинно духовные задачи.
А мистика есть признак неудачи
В попытке с ними справиться.

Есть мистика.
Есть вера.
Есть Господь.
Есть разница меж них.
И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье – слепота. А чаще – свинство.

Жизнь, как меру длины
Не к чему приложить.

Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
К сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
Видишь то, что искал, а не новые дивные дивы…

Зло существует, чтоб с ним бороться,
А не взвешивать в коромысле.

.. .К сожаленью, в наши дни не только ложь, но и простая правда нуждается в солидных подтвержденьях и доводах.

Как жаль, что тем, чем стало для меня
Твоё существование, не стало
Моё существованье для тебя.

Когда-нибудь, когда не станет нас,
Точнее – после нас, на нашем месте
Возникнет тоже что-нибудь такое,
Чему любой, кто знал нас, ужаснётся.
Но знавших нас не будет слишком много.

Наверно, после смерти – пустота.
И вероятнее, и хуже Ада.
Наверно, тем искусство и берёт,
Что только уточняет, а не врёт,
Поскольку основной его закон,
Бесспорно, независимость деталей.

Настоящему, чтобы обернуться будущим,
Требуется вчера.

Но если люди что-то говорят,
То не затем, чтоб им не доверяли.
По мне, уже само движенье губ
Существенней, чем правда и неправда:
В движенье губ гораздо больше жизни,
Чем в том, что эти губы произносят.

Но, как известно, именно в минуту
Отчаянья и начинает дуть
Попутный ветер.

Но мы живы, покамест
Есть прощенье и шрифт.

Новое оледененье – оледененье рабства
Наползает на глобус.

Обычно тот, кто плюёт на Бога,
Плюёт сначала на человека.

…Одно,
должно быть, дело нацию крестить, а крест нести – уже совсем другое.

Он знает, что для праздника толпе Совсем не обязательна свобода…

…Пока
Мы думаем, что мы неповторимы,
Мы ничего не знаем.

Посмеиваясь криво,
Пусть Время взяток не берёт,
Пространство, друг, сребролюбиво!

Орёл двугривенника прав,
Четыре времени поправ!

Потерять независимость много хуже,
Чем потерять невинность.

Поэзия, должно быть, состоит
В отсутствии отчётливой границы.

…При всем своём сиротстве, поэзия основана на сходстве
бегущих вдаль однообразных дней.

Прогресса нет, и хорошо, что нет.

Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
Но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в империи родиться,
Лучше жить в глухой провинции у моря.

Равенство, брат, исключает братство.
В этом следует разобраться.
Рабство всегда порождает рабство.
Даже с помощью революций.

Русский орёл, потеряв корону,
Напоминает сейчас ворону…

Так подоплёку тех или иных
Событий мы обычно принимаем
За самые событья.

Так посмертная мука
И при жизни саднит.

Труд – это цель бытия и форма.
Деньги – как бы его платформа.

…Ты
это – я; потому что кого же мы любим, как не себя?

Человек отличается только степенью
отчаянья от самого себя.

Что сказать мне о жизни? Что оказалось длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
Из него раздаваться будет лишь благодарность.

Иосиф Бродский: воля к форме

Иосиф Бродский: воля к форме
То, что больше всего внушает мне почтение к Бродскому и благодарность ему, относится не к собственно стихотворной области. Если стих Бродского, его фраза и период звучат с неоспоримой реальностью, если они явно есть (а про множество сочинений именно этого и не скажешь), то дело здесь уже не в «искусстве поэзии» в узком смысле (или в «искусстве дискурса», если речь идет о его эссеистике), не в «привычке ставить слово после слова». Дело в том, что это высказывание, человеческое высказывание. Высказываний на свете несопоставимо меньше, чем текстов. Стихи Бродского, в общем-то, – такие же «другие» среди стихотворных текстов его ровесников и младших современников, как «Москва-Петушки» – среди окружающей их «профессиональной» прозы.
На эти вещи – или в эти вещи – ушла жизнь автора, а не свободное от жизни «рабочее» время.

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Автор высказывания (даже если это высказывание о том, что говорящему сказать нечего:

Мне нечего сказать ни греку, ни варягу

и что у него «ничего внутри»), а не составитель очередного «текста» среди «текстов», делает этот шаг. Он бесповоротно выходит туда, где он целиком видим. А это значит: в пространство трагедии.

И играть согласен эту роль.

И потому можно спорить с содержанием высказывания, можно сожалеть, что высказанными оказались эти, а не другие вещи, можно не принимать тона высказывания, который, как известно, делает музыку – но с реальностью, с событийностью этого сообщения ничего не сделаешь.

Естественно, я нисколько не хочу этим принизить собственно поэтического дара и труда Бродского. Однако одаренных, и очень одаренных людей было немало и среди его ровесников, и в младших поколениях. Если говорить о труде, умственном и душевном труде, круг этот уже очень сузится. Мыслить и трудиться как-то не входило в обязанности наших поэтов – и официальных, и неофициальных. Многие считали это просто вредным для блаженно наивной поэтической души. Иным на десятки лет хватало двух-трех мыслей, формальных и содержательных, например: употреблять поменьше эпитетов – или внедрять бойкие прозаизмы – или решить, что предметная реальность важнее всех «абстракций» и потому «деталь» всегда вывезет. Так что тема труда уже подводит к тому, о чем я хочу сказать. Труда поэты боятся не напрасно: он и в самом деле может убить душу – ту душу, которая дышит лирикой, легкую, безотчетную душу – молодую:

Я душу свою молодую
Убил непосильным трудом.

(Тарковский)

Но сильная душа требует этого риска – риска труда и возможной смерти, и выживает. С потерями, несомненно (так Данте «Комедии», который, кажется, может уже все, никогда не сможет написать трепещущий и туманный сонет «Новой Жизни», всемогущий автор «Анны Карениной» никогда не напишет ничего похожего на первую главу «Детства», и виртуозный американский Бродский – своих трогающих, как простой романс, стихов «Ни страны, ни погоста») – но и с «вторым талантом».

А «первого таланта», молодой души так или иначе надолго не хватает.

Бродский с самого начала взялся за трудные вещи. Он принял словесность как служение («Служенье Муз чего-то там не терпит») – а это совсем другое дело, чем «самовыражение», охота за «удачами», более или менее регулярное производство текстов и т. п. Он верил в

«сияние русского ямба» (из юношеских тюремных стихов), в силу любого метра, в силу словесной последовательности, удлиняющей существование.

– Некоторые находят, что мои длинные стихи слишком длинны?
– Я думаю, это необходимая длина.
– Да, пока мы говорим, мы еще живы.

Это тоже из разговора в Венеции.

Бродский стал тем, что в английской традиции называют «национальным поэтом», то есть центральным автором своей эпохи, стихотворцем, влияющим на историю. Он гениально угадал, что в такой момент в такой стране центр располагается в провинции, что необходима радикальная центробежность: не движение протеста, а глубоко личное, «частное» отстранение от государственной службы, от служилости.

Императив «частного лица», который он заявил, и был центральной – гражданской, этической, эстетической, в конце концов, государственной – задачей времени. Эта «частность» личного существования приняла у Бродского монументальный масштаб. (Попытка стать «национальным поэтом» в старом понимании, то есть некоей Сверхцентральной Собирательной Фигурой, давала в это время, в общем-то, пародийный вариант Евтушенко: «Моя фамилия – Россия, А Евтушенко – это псевдоним». Смешно вообразить, чтобы Бродский объявил, что его настоящее имя – Российская Словесность, например; он представлялся Бродским, и это частное имя прозвучало и запомнилось по всей земле.)

Национальным поэтом своего поколения была Ахматова: она была голосом его жертв:

Не с теми я, кто бросил землю
На поругание врагам.

Новый национальный поэт Бродский стал голосом решительного отказа от подневольной общности, от «отборной собачины» («Украшался отборной собачиной Египтян государственный строй»). Требовалось построение одиночества, построение ситуации человека один на один с вселенским пейзажем; говоря по-пушкински, возобновление «самостоянья человека». Требовался человек, который не потеряет себя и в том случае, если у него будет отнято все (кроме языка, уточним), если он и

«бросит землю». О таком человеке за годы режима забыли. Я не вижу, чтобы и в либеральные годы позиция самостоянья как-то укрепилась в нашем отечестве. Только многочисленные новые роения, тусовки, общие большие и малые группы. Одиночества (в смысле Бродского) и «творческой печали» явно больше не стало.

Я говорила выше об одаренности, которой как будто было недостаточно, чтобы что-то сделать: но есть такая одаренность, такое реальное чувство дара, которое делает смешной самую мысль о компромиссе:

Волхвы не боятся могучих владык
И княжеский дар им не нужен.

С этой уверенностью Бродский заговорил уже в первых стихах.

Итак, о труде. Прежде всего, Бродский проделал труд осознания, рефлексии того положения вещей, какое сложилось в тогдашней словесности.

Первый и самый очевидный шаг, который он предпринял, – это выход из той изоляции, содержательной и формальной, в которой к 60-м годам по известным причинам оказалась русскоязычная традиция. Я имею в виду не только его раннее влечение к опыту польской и английской поэзии, но и в границах отечественной словесности – выход из круга «классики» XIX века (и ее эпигонов) к допушкинским образцам и к модернизму XX века. «Нормальный классицизм», избранный им, был чутким ответом историческому моменту. Экспериментальное, авангардное было бы при таком расположении светил, «на выжженной земле» культуры, как в Нобелевской речи Бродский описал положение своего поколения, безответственной и анахроничной позицией.

В то время у нас ненавидели аналитизм: его бранили «сальерианством»; гармонию поверять алгеброй почиталось кощунством. В своей неофициозной, практической версии советская поэзия – как и советское искусство вообще – представляло собой, в сущности, эпигонский романтизм десятого разлива.

Так что страх перед всем «сухим, отвлеченным, теоретическим»1, неприязнь ко всякой формальной и содержательной сознательности были для него вполне органичны. Бродский каленым железом выжигал в себе всяческий романтизм, всякую сентиментальность и мелодраматизм. Холод и дистанция – эти навыки хотел он привить русскому стиху. И здесь, конечно, этос английского стиха, отстраненный и ироничный даже в своих метафизических образах, был очень кстати. Мне жаль, что другая возможность английского стиха – не сдержанность, как у Одена, а страстная прямота, как в «Квартетах» Элиота, – в дикцию Бродского не вошла. Но таков его выбор.

Русские классические поэты (в отличие от советских, которые прозой говорить не умели, тем более, филологической прозой) не чурались аналитического начала: блестящая критика пушкинской эпохи и великолепная эссеистика поэтов Серебряного века – тому примеры. Но в самый стих эта «прозаическая», критическая разумность каким-то образом не проникала: перед стихотворной речью стоял как бы некоторый фильтр.

В русском стихе господствует словосочетание. Что же еще может быть в стихе, спросите вы? Вот что:

Sei das Wort die Braut genannt,
Bräutigam der Geist;

Diese Hochzeit hat gekannt
Wer Hafisen preist.

(«Пусть слово зовется невестой, Женихом – дух; Эту свадьбу знает тот, Кто восхищается Гафизом»). Это гетевское четверостишие (Geist, «дух» означает здесь умственное, дистанцирующее начало) описывает довольно общее свойство европейской поэзии Нового времени. В русском стихе тот же образ брака, свадьбы относят к сочетанию слова со словом:

И дышит таинственность брака
В простом сочетании слов.

(Мандельштам)

Быть словам женихом и невестой!
Это я говорю и смеюсь.
Как священник в глуши деревенской,
Я венчаю их тайный союз.

(Ахмадулина)

Нужно ли перебирать последствия двух этих разных родов смыслостроения: сочетания «ума» со «словом» – или «слова» со «словом»?

Быть может, семантическую беспечность русской поэзии можно связать с опытом многовекового общения с церковнославянским языком: с навыком воспринимать «не совсем понятное» священное слово. Слово сильное, прекрасное, внушающее (суггестивное), а не несущее какую-то конкретную информацию. От своей непонятности оно становится еще сильнее и краше. Известно, что литургические и молитвословные тексты часто остаются непонятными даже для тех, кто знает их наизусть. Навык воспринимать – в этимологическом смысле глагола – словосочетания без попытки «перевести» их на обыденный русский язык.

Бродский явно отказывается от «священной невнятицы» поэтической речи; его изменение от ранних стихов к поздним можно описать как последовательное движение от словосочетания, которое несет музыкальный импульс, к соединению ума и слова, к нанизыванию афоризмов и дефиниций.

В русской словесности однажды уже было время, когда возникла такая же необходимость в дистанцированном, рационально проясненном и отстраненно называющем свой предмет слове. Тогда его называли «метафизическим языком». И донором тогда оказалась не английская, а французская словесность. В переписке Вяземского, Баратынского, Пушкина необходимость выработки «метафизического языка» обсуждается в связи с переводом романа «Адольф» Б. Констана. Что, собственно, имелось в виду под «метафизическим языком»? Это выражение, заимствованное у Мадам де Сталь, применялось к описаниям определенного рода психологии: сложной и слабой психологии «современного человека». Чтобы различать и прояснять изгибы этих противоречивых переживаний, требовалось отстраниться от собственной психической жизни, стать «наблюдателем» своих чувств. Точность и холодность таких «наблюдений» ценилась весьма высоко. И поэтическим явлением этот «метафизический язык» стал в лирике Баратынского. Речь шла в сущности о чем-то большем, чем язык: сама позиция Баратынского-лирика – «метафизическая» (в обсуждавшемся выше смысле) позиция, отстраненно, post factum или на значительной дистанции фиксирующая причины и следствия, антитезы и совмещения, «вид» вещи и ее «суть»2.

Мы можем заметить, что Бродский еще усилил отстраненность «метафизической» позиции Баратынского: он дистанцируется не только от собственной психологической – но и от телесной данности (известные снижающие автопортреты). Но, как и в первой трети прошлого века, речь вновь идет о «современном» человеке, о какой-то новой опустошенности в «конце прекрасной эпохи». Выход, предложенный Бродским, – выход в пустыню («Остановка в пустыне»), в ту «бесплодную землю» современности, которую открыли его европейские учителя, Элиот и Оден. Бродский выступает как суровый моралист: пустыня (как пишет он в стихотворном послании другу-поэту) лучше, чем сладости египетского рабства, фата-морганы лирических садов, призраки оазисов.

Потусторонний звук? Но то шуршит песок,
Пустыни талисман в моих часах песочных.

Другие, непризрачные сады и оазисы им не обсуждаются. Он поэт суровой и бедной жизни, в которой, тем не менее, вспыхивает римское счастье свободы или красота «Вертумна».

Сдержанность (холод) и дистанция, выработанная Бродским, так и остались для многих читателей «иноземными». Другие – и тоже многие – с удивительной легкостью усвоили эту позицию, которая в их исполнении превратилась в позу, в гримасу неприятного снобизма или дендизма, которая застыла на лице бесчисленных подражателей Бродского. Гримаса бывалого человека, которого ничем не удивишь и ничем не восхитишь. Однако Бродский не был таким человеком! Моральный урок, который он преподавал (а он, несомненно, близок к классическим моралистам: ср. «Назидание»!), был уроком стоицизма, а не цинизма.

Легко назвать вещи, которых скепсис Бродского никогда не касался: прежде всего, это само «служение Муз» («и несомненна близость божества») и служители языка, поэты, о которых он говорит с глубочайшим почтением; это язык, к которому он испытывал какое-то религиозное чувство; это горе («Только с горем я чувствую солидарность») и вообще человеческая немощь; это свобода, которая «всего милей, конца, начала»; это личное достоинство и взрослость (Ripeness is all3, любимая им реплика Лира)… Можно сказать, что в целом высказывание Бродского – это «наставление о мужестве»: о том, что требуется с достоинством вынести невыносимое. За его отстраненным тоном слышно непреодоленное и непреодолимое горе, тот самый «вой», которого он себе «не позволял». Тот ли это стон, о котором говорит Баратынский в «Осени», «вполне торжественный и дикой», не берусь судить. Но не только счастье, а простая веселость представляется в таком мире своего рода предательством. (Я не имею в виду бытовую веселость Бродского, известную всем, кто его знал.) Веселых стихов он не писал: шутливые – да.

Мне кажется, что метафизическое (не в обсужденном выше, а в привычном смысле метафизики) толкование Бродского преувеличено (не говоря уже о попытках обнаружить в нем какую-то буддийскую мистику). С английскими метафизиками если что и роднит его, то острое и неотступающее переживание смерти, конечности, распада (барочная травма тления, во всей силе представленная, скажем, в «Надгробном слове самому себе» Джона Донна, где вся человеческая жизнь, начиная с утробного состояния, представлена как череда смертей). В этом свете действительность, несомненно, выглядит смещенно («вид планеты с Луны») – но метафизическое ли это смещение (во всяком случае, в традиционном смысле метафизики)? Скорее уж радикально физическое, причем произведенное по законам ньютоновской механической физики (по словам современного британского физика, исходящей из «богословия скупости»: ср. , между прочим, размышление Бродского о том, как Некто Великий экономит на нас свои мозговые клетки). Это ее время, пространство, масса, трение, скорость и т. д. оказываются каркасом образности Бродского, перекрывая частности мира, черты лиц, очерки вещей. Мир метафизики в традиционном понимании – совсем другой.

Вторая сближающая Бродского с барочными метафизиками черта – воля к форме, виртуозной форме. Минимальная единица этой остроумно, сложно и жестко организованной формы – строфа. Язык (сам по себе рыхлый и довольно тусклый язык4), схваченный силовым полем формы, архитектоники, ставший таким образом вещью (кажется, главное слово Бродского) – едва ли не единственная сила, противодействующая распаду, всеобщему рассыпанию в тлен и пыль, в которое вовлечена его вселенная. Так часто высказывался и сам Бродский, и почитаемый им Оден.

Эта воля к форме (совершенно утраченная новейшим постмодернизмом) создает интересный парадокс. Бродский, реформатор отечественной словесности, на фоне актуальной европейской и американской поэзии выглядит чрезвычайно консервативным автором (еще более консервативным он часто становится в переводах, выравнивающих его стилистику, просеивающих вульгаризмы его языка). Он представляется своего рода парнасцем, поздним классиком (античные мотивы, культурофилия, традиционные жанры и формы, дисциплина версификации и под.), образцом «настоящего» поэта, на который указывают культурные политики Back To Basics. Левые поэты относят
Бродского к истеблишменту.

При этом самым консервативным элементом его поэтики оказывается дискурс: неразрушенная рациональная и синтаксическая структура речи. Такой, вразумительный язык относится к допороговому миру: а то, что более всего лирично в новейшей поэзии, изображает мир пороговый или запороговый, некое измененное внесловесное состояние сознания, некий транс, выраженный а-синтаксичностью, разрушением линейной горизонтальности смысла. Образцы такого рода поэзии на русском языке – Геннадий Айги, вероятно, самый популярный ныне поэт Европы, и Елизавета Мнацаканова.

Более всего асинтаксичность ударяет по глаголу. Глагол практически исчезает. И это естественно: глагольная семантика, увязывающая высказывание с лицом, временем, характером действия, говорит о хорошо координирующемся в реальности, здоровом сознании. Конечно, и синтаксис Бродского не так прям и прост, и его фразу как бы сносит по касательной. Но в целом на фоне рухнувшей грамматики – и тем более, логики – его речь выглядит до странности правильной. Можно сказать, что рациональный консерватизм Бродского возвращает европейской традиции ее саму – в уже забытой ею стадии.

Итак, едва ли не язык, схваченный формой, – единственное противодействие космической энтропии… И все-таки нет. Прислушавшись к речи Бродского, к реальности его говорения, с которого я начала, мы чувствуем, что все-таки нет. Прежде чем быть высказанным, что-то должно просто быть. В конечном (и в начальном) счете и выдержка формы, и усилие говорения держатся на человеческом субстрате, на личном решении, с которого я и начала: на воле сохранить достоинство человека. Совсем просто говоря: на порядочности – или, как называл это сам Бродский, на врожденной брезгливости. В другом случае, как показала ближайшая история, уже не получится и стихов. Тот, кто хорошо прочел5 Бродского, вряд ли предпочтет выгоды несвободы, вряд ли согласится, что вещи (в том числе, религиозные и политические «вещи») можно разделить на «цели» и «средства» таким образом, что первые извинят вторые – или так: что «вообще» это нехорошо, но «в данный момент» необходимо.

Мне приходит на память картина, свидетелем которой я оказалась: в старинном венецианском палаццо на званом вечере, который устроил его хозяин и друг Бродского, Джироламо Марчелло, Бродский стоит перед одним из гостей (местным композитором) и в чем-то убеждает его, как учитель школьника. «The dignity of man…» – я прислушиваюсь. «The dignity of man, – страстно внушает Бродский итальянскому маэстро, – consists in his obedience». «Достоинство человека состоит в послушности». Эта тема послушности кажется странной после всего, что я говорила о воле и интеллектуализме Бродского, но именно в ней заключено основание и того, и другого. Послушным может быть тот, кто в самом деле что-то слышит.

1996-2000

1 Чрезвычайно любили наши писатели цитировать – то ли за Марксом, то ли за Энгельсом – стихи Гете:

Суха теория, мой друг,
А древо жизни вечно зеленеет,–

не думая о том, кто в «Фаусте» произносит эту сентенцию (Мефистофель) и по какому поводу (соблазняя студиозуса фривольными выгодами медицинской профессии).

2 Вероятно, как «метафизический» роман задумывался и «Евгений Онегин». Строки Посвящения:

Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет

почти исчерпывающе суммируют тональность и содержание «метафизических» сочинений. Но с появлением дома Лариных, «Татьяны милой» и «простонародной старины» замысел круто повернул от «метафизики», отодвинув ее на поля лирических отступлений. Автор вместо умудренного, отжившего свое мизантропа

(Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей etc.)

оказался простодушным новичком в жизни:

…что делать? я люблю
Татьяну милую мою.

3 Ripeness is all – Зрелость – это все (англ.). Шекспир. «Король Лир».

4 Я имею в виду не столько стилистическую пестроту его речи, но особое качество отдельного слова: в лирическом слове обыкновенно присутствует нечто вроде внутреннего восклицательного знака, который нет-нет да и вырвется наружу:

О бабочка, о мусульманка! (Мандельштам)

О сад ночной, о бедный сад ночной! (Заболоцкий)

О пренебрегнутые мои! (Пастернак).

В слове Бродского обычно заключен как бы антивосклицательный знак, знак понижения пафоса. В синтаксическом выражении – это ряд констатирующих наличное положение вещей назывных предложений: конструкция, столь же характерная для Бродского, что и торжественное «О» обращения – для классической лирики. Его отстраненные называния-регистрации несут жест не-обращения к именуемому (см., например, реестры из «Римской элегии»).

5 Я имею в виду приблизительно то «хорошо», о каком говорил Гете в «Итальянском путешествии»: «Кто хорошо увидел Рим, уже никогда не будет окончательно несчастным».

2 Иосиф Бродский: «Повелительное доверие словам» | Защита поэзии: искусство и этика у Иосифа Бродского, Симуса Хини и Джеффри Хилла

Фильтр поиска панели навигации Oxford Academic Защита поэзии: искусство и этика у Джозефа Бродского, Симуса Хини и Джеффри Хилла Мобильный телефон Введите поисковый запрос

Закрыть

Фильтр поиска панели навигации Oxford Academic Защита поэзии: искусство и этика у Джозефа Бродского, Симуса Хини и Джеффри Хилла Введите поисковый запрос

Расширенный поиск

  • Иконка Цитировать Цитировать

  • Разрешения

  • Делиться
    • Твиттер
    • Подробнее

Укажите

Уильямс, Дэвид-Антуан, «2 Джозеф Бродский:« Безоговорочное доверие словам »», Защита поэзии: искусство и этика у Джозефа Бродского, Симуса Хини и Джеффри Хилла , Oxford English Monographs (

Oxford

, 2010; онлайн edn, Oxford Academic, 1 мая 2011 г. ), https://doi.org/10.1093/acprof:oso/9780199583546.003.0002, по состоянию на 6 мая 2023 г.

Выберите формат Выберите format.ris (Mendeley, Papers, Zotero).enw (EndNote).bibtex (BibTex).txt (Medlars, RefWorks)

Закрыть

Фильтр поиска панели навигации Oxford Academic Защита поэзии: искусство и этика у Джозефа Бродского, Симуса Хини и Джеффри Хилла Мобильный телефон Введите поисковый запрос

Закрыть

Фильтр поиска панели навигации Oxford Academic Защита поэзии: искусство и этика у Джозефа Бродского, Симуса Хини и Джеффри Хилла Введите поисковый запрос

Advanced Search

Abstract

Реконструируя философию из его прозы и стихов, а также из отчетов о судебных заседаниях, эта глава обосновывает часто повторяемое, но неравномерно обосновываемое изречение Иосифа Бродского о том, что «эстетика есть мать этика’. Это философия, которая зависит от понятий творчества, правдивости и конфиденциальности — представленных Бродским как момент встречи или как прямое тет-а-тет или личное отношение — для обеспечения автономии личности. опыт. Из этой автономии, из этого радикального индивидуализма вытекают условия, в которых могут быть сделаны свободные решения и, следовательно, моральный выбор. Но достижение этих условий, по Бродскому, влечет за собой отказ от всякой деонтологии, от всякого навязанного обязательства в пользу эстетического, особенно литературного, опыта.

Ключевые слова: Иосиф Бродский, суд, равнодушие, отчуждение, встреча, лицо, Советский Союз, соцреализм, Хини, Элиот

Предмет

Литературоведение (начиная с ХХ века) Литературоведение (поэзия и поэты)

Коллекция: Оксфордская стипендия онлайн

В настоящее время у вас нет доступа к этой главе.

Войти

Получить помощь с доступом

Получить помощь с доступом

Доступ для учреждений

Доступ к контенту в Oxford Academic часто предоставляется посредством институциональных подписок и покупок. Если вы являетесь членом учреждения с активной учетной записью, вы можете получить доступ к контенту одним из следующих способов:

Доступ на основе IP

Как правило, доступ предоставляется через институциональную сеть к диапазону IP-адресов. Эта аутентификация происходит автоматически, и невозможно выйти из учетной записи с IP-аутентификацией.

Войдите через свое учреждение

Выберите этот вариант, чтобы получить удаленный доступ за пределами вашего учреждения. Технология Shibboleth/Open Athens используется для обеспечения единого входа между веб-сайтом вашего учебного заведения и Oxford Academic.

  1. Щелкните Войти через свое учреждение.
  2. Выберите свое учреждение из предоставленного списка, после чего вы перейдете на веб-сайт вашего учреждения для входа в систему.
  3. При посещении сайта учреждения используйте учетные данные, предоставленные вашим учреждением. Не используйте личную учетную запись Oxford Academic.
  4. После успешного входа вы вернетесь в Oxford Academic.

Если вашего учреждения нет в списке или вы не можете войти на веб-сайт своего учреждения, обратитесь к своему библиотекарю или администратору.

Войти с помощью читательского билета

Введите номер своего читательского билета, чтобы войти в систему. Если вы не можете войти в систему, обратитесь к своему библиотекарю.

Члены общества

Доступ члена общества к журналу достигается одним из следующих способов:

Войти через сайт сообщества

Многие общества предлагают единый вход между веб-сайтом общества и Oxford Academic. Если вы видите «Войти через сайт сообщества» на панели входа в журнале:

  1. Щелкните Войти через сайт сообщества.
  2. При посещении сайта общества используйте учетные данные, предоставленные этим обществом. Не используйте личную учетную запись Oxford Academic.
  3. После успешного входа вы вернетесь в Oxford Academic.

Если у вас нет учетной записи сообщества или вы забыли свое имя пользователя или пароль, обратитесь в свое общество.

Вход через личный кабинет

Некоторые общества используют личные аккаунты Oxford Academic для предоставления доступа своим членам. См. ниже.

Личный кабинет

Личную учетную запись можно использовать для получения оповещений по электронной почте, сохранения результатов поиска, покупки контента и активации подписок.

Некоторые общества используют личные аккаунты Oxford Academic для предоставления доступа своим членам.

Просмотр учетных записей, вошедших в систему

Щелкните значок учетной записи в правом верхнем углу, чтобы:

  • Просмотр вашей личной учетной записи и доступ к функциям управления учетной записью.
  • Просмотр институциональных учетных записей, предоставляющих доступ.

Выполнен вход, но нет доступа к содержимому

Oxford Academic предлагает широкий ассортимент продукции. Подписка учреждения может не распространяться на контент, к которому вы пытаетесь получить доступ. Если вы считаете, что у вас должен быть доступ к этому контенту, обратитесь к своему библиотекарю.

Ведение счетов организаций

Для библиотекарей и администраторов ваша личная учетная запись также предоставляет доступ к управлению институциональной учетной записью. Здесь вы найдете параметры для просмотра и активации подписок, управления институциональными настройками и параметрами доступа, доступа к статистике использования и т. д.

Покупка

Наши книги можно приобрести по подписке или купить в библиотеках и учреждениях.

Информация о покупке

«Меньше одного» Иосифа Бродского – обзор | Бумаги в мягкой обложке

Мне никогда не приходилось слышать вступительную речь, так что не знаю, в каком настроении они слушаются; оцепенение — моя настройка по умолчанию для подобных случаев, но, по-видимому, ожидание с пушистым хвостом — идеальный вариант. В любом случае, студенты Уильямс-колледжа в 1984 году, возможно, были немного смущены вступительными словами Иосифа Бродского: «Независимо от того, насколько смелыми или осторожными вы можете быть, в течение своей жизни вы обречены вступать в прямой физический контакт с с тем, что известно как Зло». Ну, я бы резко сел в этот момент; и, конечно же, все еще не спал бы к концу, когда он выступает за очень внимательное прочтение действительно библейского призыва подставить другую щеку: решимость нации в противостоянии полицейскому государству. Что последовало за этим, хорошо известно: шесть десятилетий подставления другой щеки превратили лицо нации в один большой синяк, так что государство сегодня, утомленное своим насилием, просто плюет на это лицо.»

Ну, как я уже не раз говорил в этой колонке и в других местах, если хотите хорошую прозу, попросите ее написать поэта, а то, что Бродский даже не писал (или говорил) на родном языке, делает это еще лучше как-то. У него определенно есть дар яркой фразы – и если вам нужно какое-то объяснение того, почему поэты пишут хорошую прозу, прочтите «Поэт и проза» из этого сборника.

Бродский был сначала поэтом, личным помазанным преемником Анны Ахматовой в очень юном возрасте; вскоре после этого его осудили как тунеядца («в вельветовых штанах», если я правильно помню особенности доноса) и на несколько лет отправили перелопачивать навоз в Архангельск. Это его не остановило, и он по-прежнему читал Одена, когда это было совершенно невыгодно. Он добрался до Америки в свои 30, остановившись по пути, чтобы увидеть самого Одена в последние месяцы своей жизни. Его описание их совместного времени и разговоров в «Угодить тени» великодушно и смиренно (в свою очередь, он горячо одобряет собственное смирение Одена в своих стихах; но должно быть, что-то и личное тоже было. Он видит, в Оксфорд: «В столовой преподаватели оттолкнули его от продовольственного щита»).

Эти эссе, собранные и опубликованные в 1986 году, получили награду Национальной книжной критики за критику; а год спустя он стал на тот момент самым молодым лауреатом Нобелевской премии по литературе. Никто не решается сказать, что эта коллекция действительно принесла ему этот приз; но это точно не повредило.

Итак, если и есть необходимая коллекция сочинений (на самом деле, я думаю, что их предостаточно), то это она. Проза Бродского мчится вперед, даже когда читаешь о Мандельштаме, Цветаевой и других именах, которые в нашей стране, как я подозреваю, скорее расплывчатые абстракции, чем представители общеизвестных произведений. Бродский как бы пишет так, как будто сознавая, что обращается к аудитории, которую нужно разгонять с места, но не оскорбляя при этом ее интеллигентность.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *